В городе Хрустальном обнаружили тело мальчика. Он был изнасилован и убит. Родителей вызывают на опознание, и оказывается, что это не их ребенок, их всё еще числится пропавшим без вести. Местным властям вся эта история с предполагаемым маньяком совсем некстати, поэтому они просят помощи в этом деле у «центра», вызывают специалиста по маньякам из Москвы, который вроде как случайно родился и вырос в Хрустальном.
Следователя из Москвы в родном городе ждут брат, старая любовь, учитель, а еще воспоминания об изнасиловании. Вот он — взрослый крепкий мужик, а вот — маленький голубоглазый мальчик, с которым случилось страшное (намеренно не рассказываю подробно, тут как ни описывай, будет спойлер). С этим страшным он живет много лет, оно выжирает его изнутри, заставляя заливать воспоминания спиртным. Со временем герой сам себя начинает ощущать монстром, по-крайней мере говорит, что детей у него не будет, потому что их семья ничего хорошего миру дать не может.
Социум в этом случае не очень-то помогает, потому что тема-то табуированная: предпочитают либо замалчивать, либо обвинять жертву. Если тебя изнасиловали, то ты уже «порченный» и «опущенный» и делать с тобой можно что угодно. Как жить со всем этим ребенку, не очень понятно, тут взрослые-то не справляются. Ребенку говорят: «Молчи об этом, никому ни слова!» И он молчит, молчит, молчит, пока его травма не становится основой его личности, не становится им самим, не становится в итоге больше его.
Главный герой «Хрустального» использует расследование и поиски пропавших мальчиков как шанс — шанс помочь себе, маленькому. Если его уже не спасти, если он уже вынужден жить со своими болью и драмой, но у этих мальчиков еще есть шанс. Им не придется выпрыгивать из окна, спасаясь от маминого ухажера, который избил его и велел ему раздеваться.
Эта страшная сцена, которую хочется перемотать, основана на реальных событиях. Точнее, она и есть реальное событие, которое произошло со сценаристом «Хрустального» Олегом Маловичко. Несколько лет назад он написал колонку под названием «Я могу говорить», в которой рассуждал о жертвах насилия и о том, почему общество так любит предъявлять им претензии. Он рассказал о том, что произошло с ним много лет назад, когда дружок его матери решил «воспитать» потенциального пасынка:
«В один из вечеров, напившись, он выставил мать из дома, запер дверь, подошел ко мне и ударом кулака свалил на пол. Удар был настолько неожиданным и сильным, что мне показалось, будто на меня налетел поезд. Я попытался подняться. Второй и третий удары — позже я узнал, боксеры называют это двойкой — окончательно определили для меня правила игры. Это не драка, а избиение — не будете же вы драться с поездом.
Потом он бил меня ногами, и для меня это было лучше: я подставлял под удары локти и колени. Заметив мою хитрость, он снова пустил в ход кулаки, и стало еще хуже: он бил в бок, я инстинктивно закрывал места ударов, и тогда он бил ногой в грудь, живот, голову.
Он бил меня, пока не устал. На шкафу стояла статуэтка — довольно тяжелая. Он взвесил ее, словно уверяясь, что она подходит. И сказал, что сейчас он меня трахнет, а потом убьет. Ею.
Меня спасла выпивка, за что я и отплатил сполна позже, на собственном опыте узнав, что нет для алкоголика тяги сильней недопитой бутылки. Он велел мне раздеваться и ушел на кухню допивать — там еще оставалась водка.
Больше всего меня поразила обыденность происходящего. Скукожившись в позе эмбриона, я лежал и думал: неужели это происходит на самом деле, это слишком дико, чтобы быть правдой, и вот же они, обои в моей комнате, такие же выцветшие, как всегда, ничего не поменялось — так почему вдруг обрушился мир?
Потом пришла мысль, что он сейчас вернется, и тогда будет хуже. И я осознал: это последний шанс. Я ничего не теряю, хуже не будет, что бы я сейчас ни делал. Я вышел из оцепенения. Встал, пересек комнату, дернул оконный шпингалет и подумал: хорошо, что сейчас лето, а не зима и окна не заклеены. Окно отошло со скрипом, этот противный звук впервые вселил в меня надежду — свобода возможна, я вскочил на подоконник и услышал его быстрые шаги и неразборчивую пьяную брань, но что он мог сделать — я уже вдохнул свободы, и если эта метафора кажется кому-то банальной, мне всё равно: чем я тогда не заботился, так это вторичностью метафор.
Я шагнул вниз.
Следующие полгода я провел в больнице. Через четыре месяца я смог встать на костыли».
После публикации ему начали писать — бесконечный поток людей, чьи истории, как признавался сам сценарист, были гораздо страшнее. В том числе из этих историй он и собрал «Хрустальный», эдакий сериальный Франкенштейн, жуткое зрелище. Могло привести к разрозненности, но нет, наоборот, получилось очень целостное и очень личное высказывание, потому что когда ты пропускаешь чужую боль через себя, она становится твоей, и о ней уже гораздо проще рассказывать искренне. Рассказывать, потому что главное — это не молчать.
«У нас нет ничего, кроме голоса, но если мы будем кричать вместе, возможно, нас услышат другие и подхватят, и тогда все, кто отказывался слышать нас раньше и выбрал быть глухим, оглохнут от нашего хора.
И если, заговорив, мы спасем одного ребенка, если заставим одного мерзавца держать при себе руки — будет ли наш обывательский покой слишком дорогой ценой?»